Ознакомительная версия.
Может быть, для того, чтобы так любить деревню, как любил ее Шукшин и… идеализировать, необходимо ее не только покинуть, но стереть с лица Земли? Где больше правды – в образе Глеба Капустина или Ивана Расторгуева? Что было бы с этими героями сейчас? Были бы они олигархами, заседали бы в Думе, или давно бы бомжевали? Или она, правда о крестьянской жизни (конечно, не в бытовом смысле – здесь все ясно, а в духовном, философском и нравственном) находится где-то «между» капустиными и расторгуевыми, русскими мужиками 70—80-х годов? Сейчас, значит, просто НИГДЕ! Напомним, что в европейской философии конца ХХ-го века, категория «нигде» пострашнее категории небытия и ничто! (Отсылаем к Жаку Лакану, к Мишелю Фуко и Альберу Камю. Кстати, все они, так или иначе, находились под влиянием русских писателей и русской философии. А, психиатр и философ Жак Лакан был учеником Александра Кожева-Александра Владимировича Кожевникова, племянника Василия Васильевича Кандинского).
…На черной бугристой земле сидит человек в незамысловатой крестьянской одежде, босой и спокойный. Докуривает папиросу, затем поднимает глаза на зрителя и говорит: «Ну вот и все, ребята, конец…». Хорошая, добрая, веселая и грустная… сказка закончилась!
Когда вышел фильм «Печки-лавочки» на экраны страны, и свои, алтайские газеты выступили с критикой почти однозначной – Шукшин показал нереальную, идиллическую, патриархальную деревню, проповедуя «мнимую чистоту и обаяние кондовой деревенской морали». Так, «Литературная газета» (13 сентября 1972 г.) писала: «Мы вправе ждать от Шукшина более пристального внимания к людям современной, социалистической деревни, к авангарду нашего колхозного крестьянства». «Алтайская правда» (15 апреля 1973 г.). В статье некоего В. Явинского, читаем: «Хорошо зная наших сельских жителей, можно смело сказать: не такие уж они „деревенские“ сейчас, какими их показал Шукшин. И, наверное, все дело здесь в том, что он забыл об очень важном обстоятельстве: не меняется Катунь, но меняется Время, меняются Люди села. Коренные изменения в жизни алтайской деревни, в родном его селе, к сожалению, остались незамеченными. Мало, до обидного мало в фильме новых черт и явлений, присущих людям современных колхозов и совхозов, которые моли бы служить примером для зрителей и особенно для молодежи». Мы специально привели такую длинную цитату, ибо она весьма характерна для того общего настроения, с которым воспринимались многие художественные произведения Василия Макаровича Шукшина (а рассказы вызывали у подобных В. Явинскому, разве не такое же отношение?).
Да, деревня Ивана Расторгуева – не алтайское село начала 80-х. И сростинский земляк Шукшина, грозивший ему кирпичом из-за угла – не родственник Расторгуевых. Да и Капустиным он не родня. Василий Шукшин идеализирует деревню, крестьянскую жизнь (как, еще раз отметим, идеализировали ее Кольцов и Есенин). Но это отнюдь не приукрашивание ни настоящего, ни прошлого русской деревни… И возникает тут вопрос: а когда и где была та крестьянская жизнь, о которой так тоскует и которую испокон веков воспевает русский человек (и до Есенина, и до Кольцова)? И как найти адекватное воплощение для зримого представления сокровенному, чем наполнена также испокон веков русская душа – все той же тоской об избяном рае, где Лад был единственным мерилом бытия? Что чудится нам во взоре и шепоте земной божьей матери? Кто и как может при этом убедить русского человека, что Лад возможен на нашей земле? Глеб Капустин, Иван Расторгуев, Егор Прокудин? Кто? Деревня Ивана Расторгуева – это не прошлое. Это – будущее человеков Святой Руси, если они, конечно, хотят сохранить себя, как на (ш) род и свою Родину. Вот пишет Марина Цветаева: «Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию – может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, – тот потеряет ее лишь вместе с жизнью».
В вере в будущее своей Родины, которое не оторвано от прошлого, но живет в настоящем и для него (а не наоборот) Шукшин, несомненно, реалист. Его «прорыв» в будущую Россию достаточно мотивирован верой в духовную целостность и духовное богатство своего народа. В связи с «Печками-лавочками» еще раз оговоримся, что имеем в виду не бытовую сторону, да и не событийную (велики ли события у нашего крестьянина?), а нравственную, духовную, ту, к которой подходят с вопросом, чем жив человек? Здесь же необходимо выделить главную особенность рассказов Василия Шукшина – это отношение ко времени, «текущему моменту». Так вот, чем дальше Шукшин (и, конечно, его творчество) от «текущего момента», тем больше его имя символизируется в духовность. Как это понимать? Да так: Борис и Глеб, Александр Невский, Сергий Радонежский, Патриарх Тихон… В этом же ряду и Василий Шукшин. А непосредственно перед ним… Есенин.
Время вообще-то единственный точный расшифровщик всего, что сделано Василием Шукшиным во имя своей Родины – России.
Л. Корнешов опубликовал заметки в связи с выходом в свет двухтомника В. М. Шукшина «Избранные произведения» (составитель Л. Федосеева-Шукшина, «Молодая гвардия», М., 1975) под заголовком «Между прошлым и будущим», в которых, на наш взгляд, очень точно уловил обобщенный смысл произведений Василия Макаровича и духовно-ценностную «Алгебру» шукшинской философии. Отметим некоторые моменты из этих публицистических заметок, ибо они могут способствовать уточнению некоторых, названных выше положений.
Л. Корнешов, в частности, пишет: «Видятся за ними (датами рождения и смерти В. М. Шукшина – Е.С., М. Ч.) горизонты необычного нравственного мира, в которых слились в странный, вызывающий у многих раздражение, а порою и неприятие сплав – прошлое и будущее. Но сплав этот закономерен – ведь ясно же, что выходим мы из прошлого, чтобы проторить дорожки к будущему. И, как здесь ни дели, не получится четкого водораздела, как не получилось в жизни и смерти Шукшина». Здесь правильно подмечено – «сплав прошлого и будущего» и речь идет не о повествовательном времени, а – духовном, ибо системой отсчета выступает жизнь – смерть самого Шукшина. Хорошо сказано и о Степане Разине: «будущему отданная жизнь». Верная параллель между образами Степана Разина и Егора Прокудина. Выделено то, что их особенно характеризует, – отношение к воле. Но, конечно, воля ворюги Прокудина и атамана Разина – разные нравственные категории, хотя с субъективной стороны, психологически они тождественны. Л. Корнешов задает удивительный вопрос: «А вдруг и нет ничего общего между седым, ломким временем истории и упрямым, выпавшим из всех схем нравом Егора Прокудина?». Сам же отвечает на него так: «Только ведь от пошлого не отмахнешься. Даже огонь веков трудно перековывает характеры, что-то в этом огне сгорает, иное становится наследством». Все верно. И совсем неожиданно сказано: «Славный был бы есаул Егор Прокудин у Стеньки…». Здесь-то вот, на наш взгляд, автор соскальзывает с уровня философского постижения образов шукшинских главных героев на обыденно-психологический («духовное» подменяется эмоционально-душевным). Логика такого соскальзывания складывается в простую схему: Прокудин – вор, Разин – разбойник, Прокудину самое место у Разина. Если уж так сопоставлять (одного главного героя с другим таким же по значению и замыслу), то, как разные воплощения одной и той же ипостаси неких нравственных ценностей, имеющих быть реализованными в разное историческое время в одном историческом пространстве (в данном случае – России). Тогда не теряется духовная сторона образа, то есть именно то, ради чего он и создается автором (будь то в осознанном творении или в качестве реализации неосознанных творческих интенций автора). Вот с этой стороны, мы убеждены, Егор Прокудин ничуть не уступает Степану Разину (да и в житейском смысле не уступил бы, и еще не известно, кто у кого ходил бы в есаулах). От Егора Прокудина потребовалось не меньше моральных сил, чтобы совершить свой подвиг, чем у Степана Разина – для его, атаманского подвига. Ведь масштаб деяния личности, как известно, производное не от нее самой, а от конкретно-исторических условий, в которые эта личность поставлена и вынуждена (а то и принуждена) действовать. Кстати, об этом хорошо написано Бальзаком – Цезарь Бирото, парижский парфюмерный лавочник, ни в чем не уступает своему тезке – римскому императору: ни в силе и подлинности страстей, ни в количестве жизненной энергии, которая тратится «жалким лавочником» на преодоление жизненных невзгод. Говоря языком кантовской философии, эти два человека равны в своем трансцендентальном бытие (хотя в жизни один был, жил и умер лавочником, а другой – императором).
Ознакомительная версия.